ХХ век глазами гения
 
 
Главная
«Сюрреализм — это Я!»
Дали — человек
Дали — художник
Дали — писатель
Дали и кино
Дали и мода
Дали и дизайн
Дали и парфюмерия
Дали и реклама
Дали и Дисней
Фотографии Дали
Фильмы о Дали
Музеи Дали
В память о Дали
Публикации Статьи Группа ВКонтакте

Главная / Публикации / Ж. Шенье-Жандрон. «Сюрреализм»

Предисловие к русскому изданию

Сегодня можно было бы найти немало перекличек между черным юмором сюрреалистов и едкой экзистенциальной иронией, частой у русских авторов; провести немало параллелей между интересом группы Бретона к грезе и безумию — и давно бытующей в России традицией внимательно прислушиваться к вещим снам и усматривать глубинную мудрость во внешне бессвязных бормотаниях блаженных. Но Истории, судя по всему, было неугодно свести два эти потока вместе: в итоге движение, зародившееся во Франции и на протяжении всего своего существования тесно связанное с западной цивилизацией (даже в своем противостоянии тем рациональным «ценностям», которые эту цивилизацию сформировали), и русский авангард, расцветший с поразительной силой, но слишком быстро задушенный официальным режимом, так и остались феноменами, независимыми друг от друга.

Этому несостоявшемуся сближению могло бы способствовать даже политическое недоразумение: сюрреализм, стремившийся не только «изменить жизнь» (Рембо), но и «преобразовать мир» (Маркс), казалось, с неизбежностью должен был бы обратиться к урокам Французской революции — однако куда ближе, куда притягательнее для группы Бретона оказалась модель революции Советов, о которой интеллектуалы во Франции грезили вплоть до начала 30-х гг. С убежденностью, которая сегодня может вызвать лишь ироническую усмешку, Бретон и Луи Арагон даже ставили правивших в Москве коммунистов выше их единомышленников из Французской Коммунистической партии — с ними, нахваливавшими устами пацифиста Барбюса популистскую и «рабочую» литературу, у сюрреалистов не могло быть ничего общего! Увы — история с Харьковским съездом (ноябрь—декабрь 1930) убедительно доказывает, что проницательности этим молодым людям не помешало бы занять. Конечно, мысль о том, что режим Советов можно «очеловечить» близостью взглядов на искусство и литературу, была куда как соблазнительна. Отрезвление, однако, пришло слишком быстро. Узнав о самых первых «московских процессах», Бретон немедленно расстается с былой увлеченностью, которую еще довольно долго, но уже по совсем иным причинам поддерживали Арагон и Поль Элюар. Вместе с тем, даже состоявшаяся в Мексике в конце 1930-х гг. чрезвычайно важная встреча Бретона с изгнанником Троцким — а уж кто лучше него мог бы рассказать сюрреалистам о двуличии советской власти! — не затмевает того влияния, которое оказало на политическую мысль сюрреалистической группы давнее преклонение Бретона перед анархизмом. Утописты до мозга костей, эти поэты, сторонившиеся в политике какой бы то ни было стратегии, приходят в конечном итоге к своего рода антиинтеллектуализму. Поистине достойна восхищения занятая сюрреалистами позиция наблюдателей, неустанно отслеживавших те, мягко говоря, «перекосы», что вынуждают даже демократические режимы попирать права личности и развязывать под предлогом защиты Свободы все новые колониальные войны (так, именно Андре Бретон и Дионис Масколо стояли у истоков знаменитого «Манифеста 121», провозглашавшего в 1961 г. «право на неподчинение в алжирской войне»).

Впрочем, нельзя не упомянуть здесь и о недоразумении литературном. Так, сюрреалисты почти наверняка были знакомы с шедеврами русской поэзии — а Теодор Френкель (друг юности Бретона, родившийся в семье одесских эмигрантов-социалистов) мог даже читать их на языке оригинала. Сам Бретон восхищался несравненными сновидческими текстами Пушкина: несколько таких грез, представленных Алексеем Ремизовым, он помешает в замечательном специальном номере «Тетрадей G.L.M.» («Траектория сна», 1938), составленном им словно бы в предвосхищение будущей «Антологии черного юмора».

Однако куда лучше этой подборки текстов о сновидениях широкому читателю известна почти анекдотичная полемика, в рамках которой Андре Бретон в часто с тех пор цитировавшемся пассаже первого «Манифеста» буквально набрасывается на Достоевского. В необъяснимом кульбите пристрастий, которые так хорошо ему удавались, Бретон вдруг вычитывает в восхитительной прозе «Преступления и наказания» интонации самых низкопробных реалистических романов, какие только порождала французская литература XIX в. Приводя в «Манифесте сюрреализма» (1924) фрагмент одного из описаний этого романа Достоевского, Бретон резко заключает: «У меня нет никакого желания допускать, чтобы наш разум, пусть даже мимолетно, развлекал себя подобными мотивами [...] Я просто хочу сказать, что не принимаю в расчет моменты пустоты в своей жизни...». Однако это внешне монотонное перечисление безвкусной мещанской обстановки, «ярко» освещенной заходящим солнцем, на самом деле являет собой описание той комнаты, в которую, как понимает Раскольников, ему предстоит вскоре вернуться, чтобы совершить свое преступление, и Бретон — сознательно? — опускает в этом отрывке существенную фразу «откровения»: «"И тогда, стало быть, так же будет солнце светить!.." — как бы мелькнуло в уме Раскольникова». Будущий убийца признается себе в своих замыслах, одновременно отмечая пошлость предметов — невольных свидетелей задуманного преступления, — которые предстают сейчас его взгляду. Сцена важнейшая, в высшей степени драматическая по своей искренности, драматическая и чрезвычайно поэтичная в той напряженной игре цветов (багрянец гераней, ослепительные солнечные блики), которая отзовется затем в окончании романа. Но Бретон, известный своей пристрастностью, обрывает здесь возможное начало диалога во имя общего отрицания романа как жанра. В данном случае цель, как ему казалось, оправдывает средства.

Чрезвычайно актуальным в свете всего сказанного представляется нам сегодня сопоставление задач и свершений сюрреализма в его европейском, западном бытовании, с одной стороны, и «современности», левого искусства в России — с другой. За последние десять—пятнадцать лет в этом направлении были сделаны довольно заметные шаги: организован ряд выставок (например, эпохальная «Париж—Москва»), регулярно выходят в свет соответствующие публикации (отметим, в частности, весьма информативные монографии Жана-Клода Маркаде). Совместные издания и коллоквиумы на протяжении вот уже нескольких лет объединяют Национальный Центр Научных Исследований Франции (C.N.R.S.) и Институт мировой литературы российской Академии наук1. Очевидно, например, что предложенные Кандинским понятия «высшей реальности» и «внутренней необходимости», как, впрочем, и его поиски «Великой Утопии», не так уж далеки от устремлений сюрреализма. Некоторые (но лишь некоторые) аспекты сюрреалистической мысли можно было бы сопоставить с размышлениями и творческими принципами Малевича. В свою очередь, течения русского авангарда — возьмем хотя бы лишь те, что заявили о себе после Первой мировой: супрематизм, конструктивизм — также обращались к различным социополитическим построениям, призванным, как и сюрреализм, «преобразовать мир». Известно, впрочем, что уже в 1927 г. Малевич решает оставить свои картины и теоретические записи в Германии, признавая таким образом неизбежную апорию мысли и очевидный разрыв между своими политическими убеждениями и глубинными эстетическими устремлениями. Течения русского авангарда, слишком рано «обезглавленные» и отрезанные от международных контактов, отныне будут лишены каких бы то ни было точек соприкосновения с французской группой, которая в 20—30-е годы, напротив, обогатилась невиданным притоком поэтов и художников в Париж, а позднее, в 40-х — открытием американской культуры и контактами в Нью-Йорке. Вместе с тем, то свободное от какого-либо полемического заряда толкование грезы и иррационального, что отличало русский авангард, могло бы многому научить сюрреалистов, постоянно вынужденных противостоять традиционному для французской культуры картезианству и этим противостоянием во многом скованных.

Восприятие сюрреализма в странах Восточной Европы и, в том числе, в России было в последние годы по большей части сосредоточено на вневременном, порой даже мессианическом характере сюрреалистического «духа», а также на том безграничном доверии, которое группа Бретона оказывала власти эзотерических сил и эротики. Складывалось впечатление, что и эзотеризм, и Эрос могут быть осмыслены сегодня лишь на основании моделей, предложенных сюрреалистами. Я не разделяю этого убеждения. Разумеется, освоение вселенной Эроса было одной из основных констант философии движения, но, как убедительно показывает Бретон в 1952 г., следует воздерживаться от каких-либо безоговорочных апологий. В конечном счете, сюрреализм вообще предстает скорее неким средством, общим призванием, а вовсе не четким сводом правил: «Когда тебе двадцать, двадцать пять, воля к борьбе определяется тем, что кажется вокруг самым оскорбительным и невыносимым. В этом смысле недуг, симптомы которого являет нам мир сегодня, коренным образом отличается от того, что точил его в 20-е годы. Если говорить о Франции, то тогда основной угрозой разуму было застывание, сейчас же он стоит на грани распада»2. Так, уже в 60-х Бретон восстает против сексуального образования3, которое в соответствии с «духом времени» начало входить в школьную программу, настаивая на инициатическом — и, соответственно, сакральном — характере сексуального опыта. Провозглашая всевластие Эроса в 20-х гг., сюрреалисты в значительной степени откликались на совершенно определенные умонастроения в обществе, на буржуазный пуританизм послевоенных лет. Точно так же, внимание к эзотеризму и магии, которое и в самом деле пронизывает многие этапы истории движения — хотя чаще всего с ноткой иронии или беспокойства, а не реальной приверженности, — неизменно подпитывается куда более мощным и устойчивым вниманием к герменевтическим возможностям языка. Дар поэта предельно чужд магии, как чужд ей и всегда интересовавший сюрреалистов «объективный случай». И в самом деле, в сюрреализме мы не найдем ни какой-либо веры в запредельное, ни сколь-либо линейной причинности — их заменяет сухое, почти научное изучение причинности кольцевой, «искривленной», если воспользоваться формулировкой Бретона: когда человеческое слово освобождается ото всякой повествовательности. События нашей жизни принадлежат лишь нам, и их внутренняя «истина» открывается нам прежде всего в слове, в зиянии речи. Магия же, затуманивающая момент рождения человеческого слова, выглядит лишь позитивистской карикатурой такой истины.

И если правда, что сюрреализм принадлежит XX веку (а мы уже вступили в следующее тысячелетие), поэтическое требование не знает возраста. Человеческое слово по-прежнему освобождает нас от самих себя и требует от нас большей свободы и большей любви.

Жаклин Шенье-Жандрон Париж

Примечания

1. См., в частности, материалы одного из таких коллоквиумов: Сюрреализм и авангард. М., ГИТИС, 1999. — (Прим. перев.).

2. Breton A. Entretiens 1913—1952 // Breton A. Oeuvres complètes. P., Gallimard, Bibliothèque de la Pléiade, tome 3, 1999, p. 571.

3. Breton A. Silbermann, 1964 // Breton A. Le Surréalisme et la peinture, éd. 1965, p. 407—408.

  К оглавлению Следующая страница

Вам понравился сайт? Хотите сказать спасибо? Поставьте прямую активную гиперссылку в виде <a href="http://www.dali-genius.ru/">«Сальвадор Дали: XX век глазами гения»</a>.

 
© 2024 «Сальвадор Дали: XX век глазами гения»  На главную | О проекте | Авторские права | Карта сайта | Ссылки
При копировании материалов с данного сайта активная ссылка на dali-genius.ru обязательна!
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru