Рауль Хаусман. Дада больше, чем дада
Масса сама по себе достойна поклонения, она — множество, а множество всегда больше, чем отдельный человек. Одиночка может быть безумцем или оставаться разумным человеком — уважение к вопросу, представляющему всеобщий интерес, заставит отвечать даже дадаиста; дадаист обретет серьезность, это будет весело, куда печальнее было бы, если бы и другие застыли из-за этого в серьезности.
Ни один вопрос не задается дадаисту столь часто, как этот: что такое дада, чего хочет дада, кто придумал дада? И здесь начинается то глубокомыслие, которое делает жизнь столь приятной. Попытаемся ответить на третью часть вопроса, чтобы, пробираясь по ухабистой дороге познания, сделать видимым хоть что-то, хотя бы начало, даже если это всего лишь начало дада.
Непонятное заключается в том, что дадаизм был повсюду очевиден и что никто не мог его придумать. Присвоение имени — это придумка, дадаизму было все равно, как его назовут — дада или бебе, зизи или оллоло — суть осталась бы прежней.
Эта суть втемяшилась сама собой, можно бы даже сказать «интуитивно» в ничем не примечательном 1916 г. в малозначительном швейцарском городе Цюрихе в несколько светлых голов молодых людей, обладавших хорошим слухом и нюхом, ясным взглядом и языком, и если признать за этими органами нечто знаменательное, то Балль, Хюльзенбек и Тцара более других были предназначены для того, чтобы придать чему-то неопределенному, но уже давно повсюду присутствующему осязаемую и очевидную наглядность; они были для этого достаточно задорными и гибкими. Это были быстрые умы, но и они, трое создателей дадаизма, как это часто случается, долгое время не могли сказать, в чем его суть и как до нее добраться; более того, даже в Берлине 1918 года, на уже далеко продвинувшейся стадии движения у нас не было точного представления о намерениях дада в нас самих.
Из этого факта офицеры священной армии просвещения и вообще серьезные люди делают всевозможные и невозможные выводы, в первую очередь о нашей неполноценности. К сожалению, они ни разу не пришли к лежащему на поверхности заключению о своей печальной подверженности унаследованным критериям оценки и моральным категориям.
Думают покончить с нами, ставя нам в укор: вы хотите бороться или по крайней мере агитировать за что-то, но сами имеете о дада и самих себе столь неясное представление, что мы, серьезные люди, не видим вашей цели и чувствуем себя отвергнутыми. На это мы отвечаем только словами и жестами одобрения. Дада — это тычок в глаз и толчок в нижнюю часть спины именно этим высоконравственным участникам культурного процесса; частичная необъяснимость дадаизма действует на нас освежающе, как и реально существующая необъяснимость мира: назовите духовное вострубление дао, брахма, ом, бог, сила, дух, индифферентность — надуваются от натуги все те же щеки.
Дада не агитирует, дада — это водоворот, родившийся на собственной периферии, вышедший из всеобщего состояния жизни и затягивающий в себя людей, разбрасывающий их по сторонам, встряхивающий их, ставящий их на ноги или же оставляющий лежать на земле. Наконец, дада не предлагает возможностей интеллектуального познания как средства для приятного потоотделения, так как осознает свою непрекращающуюся подвижность: страшно сказать, но завтра он увидит себя другим, чем видит сегодня.
Рауль Хаусман. Автопортрет, 1901
Дадаист смотрит с этой точки на лиц, приглашенных на похороны западной культуры, исполненный самоиронии, и соответственно действует в мире, поступает с миром, который остается идентичным самому себе, в котором нет больше фантазии, реальности, абсолютного, измерений, чисел, времени и всего прочего; он воспринимает себя и этот мир как судьбу, без фатализма, как свою собственную смехотворную серьезность.
Дадаист не видит позора в глупости, которую ему ставят в упрек, он слишком хорошо знает доводы и скрытые аргументы тех, кто упрекает его в бесталанности, в игре в бирюльки, в хулиганстве или надувательстве, — он испытывает достаточно dégoût1 к святыням великих людей нашей ах до чего же покрытой славой культуры; дадаист знает все позитивные и негативные стороны этой буржуазной культуры — в конце концов у него появляется желание чуть менее иронично освещать закулисье этой культуры. Вокруг дада толпятся те, кто поворачивает вертела духовной культуры и извлекает прутиками огненные искры из огромного черного Ничто, чтобы разжечь короткие вспышки огня в своих мозгах.
Мы видим, как точные науки и философия затевают потасовку с техникой и теософией, и слышим, что все охвачено прогрессом, но этот спектакль представляется нам давно устаревшим и заплесневевшим. Будь то бог или дао, идентичность или число, индивид или вещь в себе — для дада это всего лишь неточно сформулированные вопросы, ибо дада сам является всем этим и в то же время не уверен, что все это не существует. Чего же хотят эти дубовые лбы, не пригодные даже для того, чтобы стать головками курительной трубки? Имеет ли хоть какой-то смысл вообще ставить вопрос о пространственности или а-пространственности, например, числа? Ибо сколь бы а-логичным ни казалось это нашим почтенным умам, ситуация, представленная идеей числа, неизбежно соотносится с формой жизни нашего мира как мира пространственного. Если вообще существуют измерения, то мы не можем представить себя а-пространственными, не можем даже в допусках или помыслах.
Так стоит ли впадать в ярость по поводу бесконечной индивидуальности или конечной идентичности? Если идентичность можно представить или воплотить математическими кривыми, числами и тому подобным, то разве в конечном счете эта идентичность не распространяется каким-нибудь образом на дерево или куст, стол или кровать? Или лучше назвать ее не бесконечной, а противоречивой бесконечностью конечного мира?
Дада дает по рукам Кантам и задает им в качестве наказания задачку, которую они в своем до отвращения непомерном тщеславии считают давно решенной: разве на месте априорного Ego или индивидуальности, nihil neutrale или noumen — разве там не должна содержаться идентичность целокупного бытия, числа, сущности, времени, пространства, движения, короче, разве не должно в этом Ничто всех различий содержаться и господствовать все?
Дада смеется над вещью в себе и не рыдает по поводу вечного возвращения одного и того же. Дада движется в мире!
Вы же, высокопарные брюзги, если хотите узнать о дада нечто позитивное, то скажите: самый интегрирующий момент дадаизма — это его устремленность от космико-метафизически воспринимаемого индивида к идентичности мира и его невидимых законов. Закон мира покоится в его ограниченной, поддающейся расчету бесконечности (может быть, доступной постижению в математике), дадаизм же движется в прямо противоположном направлении, он стремится все дальше от него, он находит успокоение только в движении, он своенравно логичен и потому а-музыкален, неподвластен времени, а-индивидуален. Он единственная возможность постижения реальности; он выводит абсолютную свободу индивида назад из навязанного ему отношения к миру, к мере, к идентичности, стесненной этим отношением. Дада со смехом обходит свободное интеллигибельное Я и заново обращается к примитивному миру, что находит выражение, например, в использовании простых звуков, в подражании шумам, в непосредственном применении в живописи имеющегося под руками материала, такого, как дерево, металл, стекло, бумага. Это не реализм и не абстракционизм, это возникает из стремления к идентичности и выполняет в индивидуальном акте креации функцию соответствия закону и числу.
Дадаист как человек, слишком хорошо осознавший невозможность априорного, бесконечного Я, уравновешивает данности этого конечного мира, который, по-видимому, выбросило взрывом из Nihil и ради его собственного развлечения толкает обратно в Nihil, из чистой инверсивности, совершенно не заботясь о каких-то там серьезных амбициях теорем трансцендентно-ко(с)мического или рационально-веристического характера.
Дадаисту жизнь представляется просто-напросто необъяснимой загадкой, которая, возможно или наверняка, покоится на идентичностях числа, пространства и так далее, но которую он постоянно динамически (не музыкально) разрешает. Дадаизм одинаково удален от Египта, от Эллады, от Ренессанса, от готики и от реалистики — их законы кажутся ему слишком однозначными, слишком нереальными или даже слишком невероятными. Будь то реальность или вероятность — дадаист на практике, например, арифметических данных 4 всегда будет идентифицировать как 4, не только следуя реально-экономической памяти, нет, для него число 4 ценно не только в позитивном, но и в негативном смысле; на факт числа он не станет навешивать последовательную цепь или ряд, как на брелок, в его воображении плюс 4 сразу же превращается в минус 4.
В этом заключается его отличие от мыслителя или философа, он не впадает в отчаяние от мгновенной перемены значений; иначе он не придет к жизни, останется неподвижным — амбивалентность статико-динамических начал есть его жизненная стихия. Дада не оценивает нюансы, противопоставляя красное зеленому, не сталкивает с видом воспитателя добро и зло, вину и невиновность, дада воспринимает жизнь более принципиально и оставляет за ней право быть двойственной, параллельной самой себе! Vive дада! Это единственное мировоззрение, приличествующее западноевропейскому человеку, так как оно отстаивает идентичность целокупного бытия со всеми его противоречиями и за ним, за завесой смеха и иронии угадывает магическую необъяснимость, с которой нельзя справиться; дада нечто значительно большее, чем карма или свобода воли, дада, извините, не настолько плоско, как воспринимаемые всерьез системы, объясняющие наш мир гармонических дисгармоний.
В этом месте нас попытаются поймать бравые шильдбюргеры психо-банализа, они мягко, с улыбкой превосходства объяснят: дада инфантильно; дада достаточно психобанально, чтобы позволить им объяснить и разгадать себя. В таком случае мы скажем этим помощникам парикмахеров со взбитыми в войлок локонами на голове (признак естественного здоровья), что мы можем предложить слабительное и для их животов. Дада не неопытный ребенок, протестующий против гнета семьи или отца, когда оно, находясь внутри буржуазного общества, отвергает это общество.. Дада больше, чем протестующий ребенок, оно не исследует критически или в психологическом ключе горшок, на который его не могут посадить, оно не несет ответственности за неясности, которые находят единственный выход в ненависти, рессентименте или презрительном отрицании — реальность снимает с дада всякую вину. Оно, правда, частично зависит от среды и обстоятельств, поэтому дада отвергает их с чувством превосходства и иронией, но, с другой стороны, свою безответственность и свою иронию оно черпает из действительности.
Внутри человеческого вида дадаизм — это тактическая установка, которая отвергает точки зрения из-за проявляющихся в них признаков нежизнеспособности, но не претендует на сколько-нибудь принципиальное изменение мира: для принципа подвижности приемлема — по причине противоречивости и необходимого сопротивления — даже летаргия. Дадаист выносит этот мир не по-детски, ни бог, ни отец, ни учитель не могут его наказать — дада инфантильно. Дада — это практическое самообеззараживание, западноевропейское состояние, антивосточное, антиориенталистское, не магическое.
Дада — зародыш нового человеческого типа: находясь по ту сторону морального, христиански средневекового греховного балласта, дада являет собой отрицание существовавшего до сих пор смысла жизни или культуры, которая не была трагической, но иссушила себя.
Дада — это смеющееся равнодушие, играющее с собственной жизнью в смертельные игры из желания не нести ответственности за махинации в Европе. Дада имеет тенденцию к нетрагичности, к равновесию внутри закономерно осуществляющейся так называемой свободы, на которую он плюет.
В любом случае: дада больше, чем дада.
1921
(Текст взят из книги: Dada. Eine literarische Dokumentation. Hrsg. von Richard Huelsenbeck. Reinbek bei Hamburg, 1964).
Примечания
1. Отвращения (франц.).
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |
Вам понравился сайт? Хотите сказать спасибо? Поставьте прямую активную гиперссылку в виде <a href="http://www.dali-genius.ru/">«Сальвадор Дали: XX век глазами гения»</a>.