Путь к творчеству
Можно сказать, Сальвадор Дали рано «постарел»: не участвовал в детских играх, не дружил с мальчишками. Позже он объяснял это своим высокомерием, чувством своего превосходства: «Внизу — все прочие: пушечное мясо, и не подозревающее, что есть такая способность — тосковать, вся эта шушера, шелуха, размазня, сброд, стадо недоумков, которым можно вдолбить все, что угодно».
Но было, пожалуй, иначе. Его останавливал страх оказаться хуже, слабее, нелепее других мальчишек. Он был трусоват. Этому способствовало «женское воспитание», постоянная опека.
В его случае трусость — серьезный недостаток — принесла некоторую пользу. Он не стал приспосабливаться к среде сверстников и предпочел одиночество. Это обернулось возможностью оставаться один на один с будущей своей страстью — живописью.
Поистине судьбоносным для Сальвадора Дали стало событие на первый взгляд заурядное: поступление на вечерние курсы муниципальной школы рисования. Это посоветовал сделать друг семьи Пепито Пичот.
Сколько тысяч, миллионов детей поступают в художественные школы, обучаются рисованию, достигая при этом немалых успехов. Но многие ли из них могут гордиться творческим успехом, подобно Сальвадору Дали? И чем объяснить его, как бы он сказал, необычайный гений?
На мой взгляд, вовсе не каким-то врожденным талантом. Да и в чем же может выражаться талант художника? Каким-то особенным чувством цвета и форм, гармонии зримых образов? Возможно, кто-нибудь и раскроет эту тайну, но мне она недоступна. Не потому ли, что ее нет?
Однажды мать спросила его: «Миленький мой, скажи, чего тебе хочется, скажи!» Больше всего ему хотелось получить крохотную комнатку на чердаке — бывшую прачечную, превращенную в чулан. Он ее получил и превратил в мастерскую.
Там стояла огромная цементная ванна. В нее он поставил стул, поперек положил доску — получился стол. В жару раздевался, открывал кран и, не отрываясь от кисти и красок, принимал ванну. «Я уже начинал понимать, пусть смутно, — писал он, — что играю в гения. Тогда еще Сальвадор Дали не знал, что гением можно стать, играя в гения, — надо только заиграться».
В комнатке-мастерской он проводил почти все свое свободное время. Мир улицы его манил и пугал: «Как мучительно мне иногда хотелось спуститься вниз, на улицу, смешаться с возбужденной ночной толпой! Оттуда, снизу, до меня доносились веселые возгласы. Мальчишеские и девичьи — главное, девичьи! — голоса вонзались в меня, как стрелы в тело мученика, и ранили мою гордую грудь. Нет, нет и тысячу раз нет! Ни за что! Я, Сальвадор, останусь там, где мне назначено быть, — наверху, без никого, один на один с химерой, окутанной смутным флером, наедине со старостью — ведь я, по сути дела, уже состарился».
Однажды по дороге в коллеж он мельком увидел девочку с тонкой талией, перехваченной серебряным пояском, и влюбился с первого взгляда. Звали ее Дуллита. Он мечтал, что она придет к нему в мастерскую. По-видимому, в одиночестве его обуревали не только художественные, но и сексуальные фантазии, которые позже он показал на картинах.
Родители отправили его на отдых в имение Пичотов «Мельница у Башни». Здесь любовь к Дуллите слилась для него с любовью к великолепной природе. О своем распорядке дня он писал:
«Десять утра. Пробуждение, эксгибиционистские штучки, далее завтрак в компании импрессионистских полотен Рамона Пичота. С одиннадцати и до половины первого — мастерская, мои художественные находки: я заново изобретаю импрессионизм и возрождаю маниакальное самосознание художника».
В курятнике он устроил свой зоопарк: два ежа, двадцать разновидностей пауков, два удода, черепаха и мышонок, пойманный на мельнице. Пауков он поместил в картонную коробку, разделив ее на отсеки. Гордостью его зоопарка была двухвостая ящерка. Он часами наблюдал за животными. Он был любознательным и умел удивляться, а не только восхищаться увиденным, стремился не только зарисовать, но и познавать увиденное.
Если верить его рассказу, там, у мельницы, он впервые испытал экстаз свободного творчества и эксперимента. На старой, изъеденной древоточцами двери он изобразил натюрморт. Сначала вывалил на стол вишни из лукошка и стал создавать картину тремя красками, выдавливая их из тюбиков прямо на дверь: киноварь для светлого бока вишни, кармин — для тени, белила — для солнечного блика.
Картина изумила всех. Кто-то заметил, что у вишен нет хвостиков. Сальвадор стал торопливо есть вишни, вдавливая хвостики в краску. И тут обратил внимание на то, что вишни с червяками. Тогда он принялся пинцетом вытаскивать червячков из вишен, а древоточцев из двери и менять их местами. Сеньор Пичот молча наблюдал эти манипуляции и, наконец проронил: «Это гениально!»
Именно такие слова мечтал услышать Сальвадор.
На закате он поднимался на башню. Это были долгожданные и торжественные минуты. Под косыми лучами солнца предметы обретали четкий рельеф и необычайно яркие краски. А за пологими холмами, словно вырезанная резцом на темном небе, розовела кромка гор.
Однажды молодежь отправилась собирать липовый цвет. Когда они поднялись на чердак за приставными лесенками, среди всяческой рухляди он увидел предмет, поразивший его воображение. Это был костыль!
«Я тут же схватил костыль и понял, что не расстанусь с ним никогда — в одну минуту я стал фанатиком-фетишистом. Сколько величия в костыле! Сколько достоинства и покоя!.. Костыль венчала опора для подмышки — раздвоенная подпорка, обтянутая тонким вытертым сукном в темных пятнах, и я нежно и благодарно приник к выемке щекой, потом лбом и погрузился в раздумье. А после вскочил и, торжествуя, проковылял в сад, опираясь на костыль. С ним я обрел уверенность в себе и даже невозмутимость, дотоле мне недоступные».
Через несколько лет подобные костыли — разных размеров — станут часто встречаться на его картинах. Что бы это значило? Неужели они потребовались ему, уже признанному мастеру, для обретения уверенности в себе?.. Позже мы еще поразмыслим над этим, а пока отметим его верность впечатлениям детства. Не таково ли проявление «художественной натуры»?
В саду он не расставался с этим костылем. Сбором липового цвета себя не утруждал. Но успел влюбиться в девочку, помогавшую матери. Развилкой костыля он тронул ее плечо. Она обернулась и услышала тихое взволнованное заклинание: «Ты будешь Дуллитой!»
Девочка испугалась и бросилась бежать к матери. А он пошел бродить по саду, выбирая дальние аллеи, и наткнулся на мертвого ежа.
«Я содрогнулся от отвращения, но подошел ближе. Шкурка, покрытая иглами, ходила ходуном, раздираемая клубящимся алчным месивом червей... В приступе дурноты я затрепетал всем телом и едва устоял на ногах. Искры дрожи холодным бенгальским огнем взбегали вверх по позвоночнику и разлетались колючим кружевом стоячего испанского воротника. То был апофеоз омерзения и страха, но, повинуясь какому-то мучительному притяжению, я подошел еще ближе... Дикое зловоние вынудило меня отступить, и я со всех ног кинулся к липам — вдохнуть их аромат и вычистить легкие... Как в истерике, как в лихорадке, я метался от ежа к липам и обратно, пока не вздумал перескочить через ежа и едва не свалился прямо на терзаемый червями черный шар. Ком омерзения подкатил к горлу, и я, обороняясь, ткнул костылем в это кишащее месиво — в самое сердце ежа, набухшее тьмой и смертью. И оказалось, что выемка моего костыля и эта раздутая падаль просто созданы друг для друга...
Я ткнул посильнее, еж перевернулся, и волна сладостной гадливости окатила меня с головы до ног. Я был на грани обморока. Окоченевшие лапы зверька торчали прямо, как палки, а между ними, разрывая тонкую лиловатую стенку брюшка, извиваясь и тесня друг друга, лезли черви. Это было уже выше моих сил. Я бросил костыль и побежал прочь...
Превозмогая гадливость и стараясь не глядеть на ежа, я вернулся за костылем. Сейчас, сейчас же я побегу с ним к реке и там, за мельницей, где сильное течение, где вода пенится и бурлит, я омою оскверненную развилку, а после высушу ее, возложив костыль на липовый цвет, рассыпанный по полотну, нагретый полуденным солнцем...
С того дня костыль стал для меня и пребудет, пока я жив, в равной мере символом смерти и символом воскресения».
В этом фрагменте воспоминаний Дали соединение мерзости и восторга показывает один из принципов его эстетики. Другой — изменчивость образов, фантастические превращения, увиденные в детстве при взгляде на небо: «Все мои детские фантазии воскресли в клубящихся валах облаков и заполонили небо: крылатые кони, дыни, женская грудь, серебристый шарик на резинке — моя игрушка, осиная талия Дуллиты. Но вдруг... я увидел борцов. Оба бородатые, сильные, злые, они готовились к схватке и играли мускулами, а призрачный петух, раскинув крылья, так и норовил клюнуть одного из бойцов в спину...
И бой грянул — они столкнулись и вздыбились уже единым слитным телом; месиво поглотило обоих. И в ту же секунду из облака выбился и заклубился смерч, творя новый образ. Я узнал его — узнал в тот же миг. То была громадная голова Бетховена, глыбой нависшая над равниной. Через секунду лоб Бетховена, темнея и ширясь, поглотил лицо и вспучился, явив уже не голову, а гигантский, отливающий свинцом череп. Сверкнула молния — и он раскололся надвое, точно посередине, и в трещине, словно мозг, мелькнула небесная синь. Следом грянул гром и взбеленился ветер — душный, горячий, он разметал и липовый цвет, и раскричавшихся ласточек... Хлынул дождь. Его плети безжалостно хлестали кающийся сад, истерзанный ужасом и жаждой. Тем разрешилось долгое противостояние земли и неба, жаждавших друг друга».
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |
Вам понравился сайт? Хотите сказать спасибо? Поставьте прямую активную гиперссылку в виде <a href="http://www.dali-genius.ru/">«Сальвадор Дали: XX век глазами гения»</a>.